Дмитрий Бушуев. Усадьба

 Neandertals Home

   Сетевое издание :: (август 2015)


поэзия

Сегодня в номере 
Дайджест:
 Neandertals Home

Новинки:
 Архив MP3
 Книга ИЛА
 Cмирнов фон Раух
 Вокруг Розы Мира
 Как Бить Попа
 Пахом Пихайхуй
 Холодильник №

Технологии:
 Хитрости I-Doser'a
 Волны Гасят Ветер?
 Digital Psychedelic
 Магия Стереофото
 Стерео Лиса
 SMS для Даунов
 Не иеемт занчения

Проза:
 Любить Дракона
 Бонсаи. "Апокриф"
 Морские байки (рус)
 Морські байки (укр)
 Веничке посвящается
 Я Просто Смех
 Один Дома. XX-XXI
 Город Львов. Роман
 Обморух. Старинушко

Публицистика:
 Холмс был прав!
 Загадка Вивальди
 Костя-Одессит
 Знамена самураев
 Суєта Та Хуєта...
 Классика: Купим IBM
 Торкнуло!
 Гастарбай
 Мечта Петлюры
 Зловещая проделка
   вождя?


Поэзия:
 Бонсаи. Тексты музык
 Азин. Ранние тексты
 Поварницын
 Переводы с англ.
 Таинствен. сборник
 "Неграмотные" стихи
Дмитрiй Бушуевъ. "Усадьба" 

Примечание публикатора: В недалеком еще прошлом, собирал я репринтные издания. Формально, книги эти относились к уходящему двадцатому столетию, на самом же деле принадлежали они времени совершенно иному - Веку Серебряному. Не много их было у меня: Ахматовский «Вечер», Гумилевский «Колчан», «Камень» Мандельштама, «Тяжелая лира» Ходасевича, и «Простое, как мычание» Маяковского. Кажется, была еще книжечка Цветаевой, которую не могу сейчас найти, и всё. Тогда то и попала мне в руки эта книга, от которой у меня осталась лишь ксерокопия. Издана она была в славном городе Ярославле, в году 1915, точнее на обложке означен был год - 915, так тогда было принято. Также на обложке значилось: Дмитрiй Бушуевъ «Усадьба». Это были стихи, и помню, они поразили меня своей детской непосредственностью и ярким образным языком. Но и не только этим!

Понимаете, в них чувствовалась некая преемственность, а некоторые из них были словно частью наследства классической русской литературы. Частью, каким-то непостижимым образом выпавшей из почтового дилижанса истории. И, вместе с тем, это был сборник стихов существа, несомненно, юного, современного, что ли... И я всё думал: почему же так произошло, что сборник этот остался почти не востребованным? Прошло больше десятилетия, стихи в России перестали печатать совсем, и, вероятно, перестали и писать, а прилавки книжных лавок (да и многих Интернет - библиотек) вызывают стойкое ощущение, что ныне писателей больше, чем читателей.

Ну, о вкусах, как говорится, не спорят. Я же хочу вам предложить этот старинный сборник. Надеюсь, вы получите такое же удовольствие от знакомства с ним, какое получил я, впервые его прочитав. Кстати, не меньшее удовольствие получил я и теперь, набивая текст этого сборника для сайта. У меня хватило совести - не доверять таких стихов - сканеру.

Дмитрiй Бушуевъ. "Усадьба" 

БУДЕТЪ УТРО МОСКОВСКОЕ

Будетъ утро московское съ хлебомъ насущнымъ,
съ трамвайнымъ звоночкомъ,
и кофейныя лужи, когда обомлеютъ въ глазахъ фонари.
Изъ ребра сотворенная, ты прорастаешь ко мне въ позвоночникъ
и становишься сутью моей и глазкомъ на двери.

«Ундервудъ», чуть покрытый снежкомъ,
непременно оттаетъ и снова
ржавымъ смехомъ своим разразится
и в пальцы магниты вошьетъ,
чтобъ простужено кашляли недра промерзшаго дома,
когда солнце спускается въ лестничный гулкiй пролетъ.

И какъ лифты, бесшумно летятъ въ небесахъ телефонныя будки,
и мускатнымъ орехомъ повеетъ весна из открытыхъ дверей
учрежденiй и склеповъ. Раскуримъ вчерашнiя трубки -
и гаданiе на кольцахъ табачныхъ пойдетъ веселей!

Щедрой скороговоркой московской рассыпется стайка воронья
и горелымъ перомъ подмешаетъ простуду съ чудной хрипотцой,
въ руки броситъ птенца изъ гнездовiя райской колонiи,
когда въ темныхъ пролетахъ взрывается шаръ грозовой.

1910

+ ЖИЗНЬ САМА + ОСЕНЬ + ЗИМА...

          Надежде

+ жизнь сама + осень + зима
+ этот золотой нательный крестикъ,
подумай - и придет ко мне известiе
быстрее телеграммы и письма.

+ печень зайца, водка и укропъ
+ белые салфетки в ресторане…
Мы свое тело сдали въ гардеробъ,
А после поменялись номерками.

+ жизнь + осень + любовь сама,
поэтому любилъ еще до встречи.
И водка увеличиваетъ печень,
Не уменьшая трезвости ума.

1911

Примечание публикатора: Нетъ, это совершенно невозможно так работать! Не знаю как сделать, чтобы старославянский фонт был виден всем - вдруг у вас нет такого шрифта?! Боюсь, будет показывать квадратики вместо фит и ятей! А в графическом виде - займет слишком много места, так что в час пик на нашем перегруженном хостинге, захочет кто нибудь это прочесть - и не сможет. Придется заняться переводом на наш убогий современный русский, хотя, конечно стихи от этого утратят часть своей прелести, но, увы, что ж поделаешь… Нет, пожалуй, оставлю я хотя бы твердые знаки, и Бог с ними - с этими ятями!

РУССКОЙ ЗИМЫ ПРАВОСЛАВЬЕ

Русской зимы православье, грамматика школьнаго снега,
галлюцинировалъ въ полночь снежокъ новгородскiй, родной,
въ заумь ночных закоулковъ бросался съ разбега
изъ отсыревшихъ мешковъ, где снежный шмелиный рой.

Боже, остался боярышникъ, боярышникъ не заживетъ,
кованныхъ медныхъ решетокъ гудитъ перезвонъ, перезвонъ…
А за спасенную жизнь будетъ шуба тебе дармовая -
шуба боярская, а не перья горелыхъ воронъ.

Славься, закройщикъ снеговъ, легкой жизни застрельщикъ,
мы съ колокольнымъ снежкомъ и чисты и легки,
где разоренныя гнезда и тульскiй помещикъ,
ветхость уездовъ, рукомойники и рушники…

Снегъ мой осиновый съ медомъ пчелинымъ,
с клубничнымъ вареньемъ,
школьный снежокъ всю округу зубритъ наизусть…
Будемъ соборны, свершается снегопаденiе.
Крепкiй снежокъ заскрипелъ подъ ногою, какъ груздь.

Славься, настройщикъ снежковъ музыкальныхъ,
снеговъ колокольныхъ,
грянемъ военною медью во весь новгородский размахъ!
Лишь за околицей жизнь распростилась и стала окольной.
Блаженны на лаврах уснувшие, почившiя на куполахъ…

Снегопаденiе ныне, снегъ на скончанiе обрядовъ,
всею округой владеетъ и правитъ пурга шепоткомъ.
Выпавшие изъ гнезда, изъ предместiя, изъ жизни, изъ сада,
снова возрадуйтесь съ первымъ и чистымъ снежкомъ!

1911

НОЧЬ ОКТЯБРЯ. ГОЛОГРАФIЯ

Ночь октября. Голографiя: луна въ шаровом аквариуме -
праздничная скалярiя, мечущая икру.
Система старинной оптики - это страсть клептоманiи,
шарикъ луны бильярдной закатывающая въ дыру.

И по Всея Руси осень проходитъ краснодеревщикомъ,
мы сколотили ящички, скворечники для души.
И алтарь деревянный, сделанный старымъ резчикомъ,
Станетъ буфетомъ кухоннымъ, где вилки, ложки, ножи…

И сквозь листву семафоры подмигиваютъ желтоглазо,
и до дежурной аптеки еще полчаса пути,
но мы полетим быстрее, дай чернильнаго газа,
черныя свои шарфики вешай на фонари,
краснодеревщикъ Осень.

Переводные картинки листьевъ опавшихъ клеются
на ветровые стекла, въ письмахъ моихъ летятъ.
Осень начертитъ спальню знакомъ Большой Медведицы
и принесетъ въ корзине мокрыхъ слепыхъ котятъ.

Какъ гардеробъ былъ беден въ будничныхъ серыхъ краскахъ,
только кленовый орденъ сияетъ на пиджаке.
Гори еще ярче, осень! Пожарные въ медныхъ каскахъ
на старомъ автомобиле, с чертикомъ на стекле,
звенятъ въ свои колокольцы.

Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло.

1911

АЛЛЕГРО, ОСЕНЬ

Ты разгорись, рябиновое время,
въ прожорливости пишущихъ машинокъ,
бросаю въ это огненное жерло
сухiя листья, ягоды, грибы…
Мы перемелемъ горе въ кофемолкахъ,
мы вытряхнемъ гнилушки изъ корзинокъ,
и детской графоманiи привычка
Вдругъ переходитъ въ ауру судьбы.

И на желткахъ замешанъ круто воздухъ,
на алтаре у осени - подарки,
причесанные дети въ школьной форме
поютъ акафистъ осени моей.

О Осень, мы споемъ тебе всемъ хоромъ,
или хотя бы мы возьмемся за руки.
Коробочками высохшего мака
гремели погремушки фонарей…

Аллегро, осень, клавиши аллеи
и ксилофонъ трамвайных шпалъ звучи,
вокругъ меня подъ черными зонтами
летаютъ люди въ выцветшихъ плащахъ.

Я весь какъ секретеръ изъ кабинета:
отъ ящичковъ утеряны ключи,
но въ каждомъ есть письмо или монетка,
жемчужина и гирька на весах.

Я выпущу из желтаго портфеля
прожаренныхъ в подсолнухахъ воронъ,
и это будутъ не плохiя вести,
но это будутъ стаи вещихъ птицъ.

И брызжетъ въ ночь расплавленною медью
въ стеклянномъ шаре рыба Саксофонъ, -
ей рукоплещутъ солнечныя дети
и женщины съ глазами кобылицъ.

А клювъ раскрытый пишущей машинки,
какъ кукушонокъ проситъ новой жертвы,
я напоследокъ три звезды медузныхъ
ей сохраню въ ведерочке со льдомъ.

Летятъ въ стихопаденiе листопада
слова мои легки и правоверны,
и огненное жерло раздуваютъ,
бубнящее веселымъ шепоткомъ…

Аллегро, осень, съ молокомъ и медомъ,
и съ камертонной палочкой слепого,
я тоже знаю наизусть дорогу,
меня дорога знаетъ наизусть.

Но где-то тамъ, съ крутымъ
снежкомъ ноябрьскимъ
уже зiяетъ зимняя берлога,
и эту партитуру закрываетъ
не ключъ скрипичный,
а скрипучiй груздь.

1911

АПТЕКА

Ананасы лепныхъ потолковъ, эти вишни и груши,
легкiй мальчикъ изъ мрамора здесь возглавляетъ фонтанъ,
и осеннiй смотритель поправилъ мне шляпу изъ плюша:
- Берегись листопада! - онъ мне на прощанье сказалъ.
Я вошелъ въ длинный залъ, где растенiя шкафы увивали,
мебель краснаго дерева громоздилась въ глазахъ у меня,
обезьянiя чучела здесь стыли въ звериномъ оскале -
вотъ в какiя аптеки попалъ по веленiю дождя!

Среди медныхъ табличекъ на шкафчикахъ въ стиле барокко,
где резецъ по-латыни названiя вывелъ лекарствъ,
зажигаются лампочки краснымъ. И это тревога
моей легкой души, что не знаетъ загробныхъ мытарствъ.
Я свой зонтъ отряхнулъ, селъ подъ декоративною пальмой
въ запыленное кресло, и сердце упало мое,
потому что по венамъ бежалъ сквознячокъ инфернальный,
и подъ зонтикомъ черным кружило всю ночь воронье.

И, просвеченный светомъ аквариумнымъ и витражнымъ,
плылъ я въ воздухе вязкомъ средь странныхъ растенiй аптекъ,
вся прошедшая жизнь показалась смешной и продажной,
и на плащъ мой промокшiй лепился оранжевый снегъ.
Золотая простуда, стрелявшая ртутною дробью,
прорастала растениемъ въ мозгъ. И дубовый венокъ
этотъ мальчикъ изъ мрамора мне положилъ къ изголовью:
- Берегись листопада, - сказалъ. Это былъ эпилогъ.

И увиделъ я снова застолья свои и печали.
Другъ скорбящiй сиделъ за столомъ, взглядъ его виноватъ,
онъ шепталъ: «… у того, на которого мы уповали,
невеселое стало вино. Ты прости, это Адъ…»


Листопадило съ музыкой солнечной и довоенной,
бронзовелъ старый кленъ и въ аптеке ночной
начинается осень и входитъ въ меня внутривенно,
и царапаетъ детский мой лобъ граммофонной иглой.

Ананасы лепныхъ потолковъ, эти вишни и груши,
эти фрукты изъ гипса посыпались вдругъ съ потолка,
мясники въ подземелiях членили слоновыя туши,
а нечистыя души въ аптеке идутъ съ молотка…
Я во сне побывалъ, мне сюжетъ былъ навязанъ звездою -
где-то Сириусъ ярко горитъ надъ судьбою моей.
И аптечный фонарикъ, окованный медной листвою,
мне сигналитъ сквозь темень октябрьскихъ медленныхъ дней.

1914

ИСПОЛНИТСЯ И БОЛДИНО ОСЕНЕЕ

Октябрь, играетъ солнцемъ, какъ шампанское.
До Болдино - сто сорокъ километровъ.
Я принесу тебе подарки царскiя,
и обойдемся безъ аплодисментовъ.

Я на прикусъ беру рябину горькую,
по телу дрожь, и въ зеркале рябило.
За веру и за жизнь морозостойкую
меня прозрачной осенью убило.

Лесами пахнетъ и грибною сыростью.
Переболею, жизнь начну я заново.
На всемъ лежитъ печать монаршей милости,
и Болдина не вынести печальнаго.

Къ чистописанiю не стремятся солнечно
пришедшие случайно озаренiя,
Но рано или поздно все исполнится,
исполнится и Болдино осеннее.

1913

ПОПУГАЙ

Качается напыщенный на планке попугайчикъ,
и прутья клетки лировой искрятся и звенятъ.
Въ портфель его не спрячете изъ кожи крокодиловой,
не зря онъ клювъ оттачивалъ, не зря онъ такъ пернатъ!

Кровь голубая, видимо, въ его головке крошечной,
и сны его изысканны, какъ на парадъ мундиръ.
Онъ полюбилъ блестящую серебряную ложечку,
где солнце переплавилось въ полезный рыбiй жир.

Онъ перышки охаживалъ и хохолокъ закидывалъ,
на прутьяхъ клетки лировой романсово игралъ.
На нитке перстень вертится. И камушекъ рубина
въ его глазенках светится, которые проспалъ.

Онъ говоритъ по-англицки, накрашенный, напудренный,
коробочки съ косметикой прельщали птичiй умъ:
- Какой я птичка хохленькiй,
какой хохлякъ холененькiй,
как нечто необычное
среди цветочныхъ клумбъ…

Щеки моей касается холодный клювъ отточенный,
въ ладонь мою рабочую впивались коготки.
Ты подари мне перышко, пернатый непорочный мой,
и что-нибудь знакомое сначала повтори.

1911

ОСЕННЕЕ РАДИО. СЛУЖБА ЗНАКОМСТВ

Осени поздней свет уходящий, аптечный,
эхо далекое телемостов подвесных,
и нецензурными стали цензурные перечни,
тихо на радиостанции «Пятые сны».

Ветер проносит бумаги в пустых коридорах,
листья ложатся на старенький микшерский пульт,
белые чайки на черных сидят телефонах,
бродит в больничных пижамах полночный патруль.

Дикторский шепот: - Сограждане, мы беспризорны,
ночи спокойны и мысли сегодня ясны…
- Служба знакомств. Начинаются переговоры.
Гипнотизирует радиостанция «Пятые сны».

В мокрой листве мы летим, среди белых беседок,
чайки над нами кричат. Передача идет.
Желтые птенчики пробуют яд из пипеток,
«Служба знакомств» начинает спокойный полет.

Наша редакция плачет на старой усадьбе,
у микрофонов цветет сладострастный жасмин.
- Телепремьеру гранд-оперы «Русская свадьба»
завтра смотрите. - Сегодня приснится Пекин.

Голос подростка: - Привет, общежитие ночи!
Письма тинэйджеров я зачитаю потом.
Телепатируйте, если у вас мелкий почерк:
в фазе четвертой луны - новый адресный стол.

Листья кленовые падают в черные дыры,
и ротапринты стучат в подземельях Москвы,
синие ангелы к нам залетают в квартиры,
роют траншею для кабеля тихой молвы…

Где-то трамвай дребезжит по кольцу по Садовому,
моют витрины, и дикторский голос журчит:
- Обручем медным сжимайте уставшую голову,
к письмам своим прилагайте анализ на СПИД.

Служба знакомств выезжает с усадьбы осенней.
- …и в юбилейной программе «Мальчик Андрей»
будет в эфире прямом золотое влеченье,
и микрофоны мы спрячем во мраке аллей!

А в заключенье редактор играл на баяне,
и за окошком - фонарики в стиле ампир.
рыжий редактор в очках, в полосатой пижаме
скажет: - Мы все после смерти выходим в эфир!

Примечание публикатора: как Вы сами понимаете - это была маленькая мистификация. Год издания сборника «Усадьба» - 1991, и стихи эти написаны не в первое, а в последнее десятилетие ХХ века, человеком современным - поэтом Дмитрием Бушуевым. Но это ничего не меняет, поскольку этот ШЕДЕВР - своеобразная "дипломная работа" на чин Мастера. И какая жалость, что, в наш (по выражению одной знакомой) - «железный век», этот сборник является книжным раритетом. Но, может быть, исходя из этой логики - логики нисходящей спирали, нас ждет еще век - бронзовый? А это не так уж мало, все ж в эпоху Олимпийского движения живем. А бронза - это драгоценный сплав, сплав для Олимпийского чекана. Простите за отступление, предоставим слово Дмитрию Бушуеву. Читайте дальше!

ДОКТОР РЕДЛИХ. МОСКВА.

Может быть, дорогой друг, предыстория этого юношеского цикла стихов и не стоит внимания - но все же скажу несколько слов, хотя бы в оправдание некоторых несовершенств этой записанной истории. Это было давно, я был еще младшим школьником, и «… когда б вы знали, из какого сора». Однажды, будучи одержим археологической страстью, из недр земли я добыл причудливую бутылку: пузатую, с узким горлышком, совершенно целую. Когда я очистил ее от глины, то отчетливо проявилась надпись-известие: «ДОКТОР РЕДЛИХ. МОСКВА». В моем детском представлении бутыль была не просто емкостью, но всегда ассоциировалась с посланием. К слову сказать, я вообще не верю в случайность событий. Итак, бутыль извлечена на свет, и в некоторых моих текстах этот вожделенный предмет предстает именно в этом качестве: посылка-весть. Человек, запечатывающий известие в бутыль, всегда делает это от отчаяния - последняя надежда, рассчитанная на «авось». Так ли был наивен Шелли, бросающий в море бутылочки с манифестами? И сейчас, когда я это пишу, бутыль с выплавленной надписью «ДОКТОР РЕДЛИХ. МОСКВА» стоит на моем столе. Может быть, душа этого московского доктора томилась в этой бутыли, пока я не извлек ее на свет Божий? Да и стихи - те же самые бутыли, бросаемые в историю отнюдь не от радости. К кому они попадут - Бог ведает. Будем надеяться, что в надежные руки.

БРУСНИЧНЫЙ ЛИСТ И МЕД И ТЕРПКИЙ ДУХ...

Брусничный лист и мед, и терпкий дух -
все было перемешано в бутыли,
и забормотью всех лесных старух
снежок октябрьский в воздухе крутили.
И таял на ресницах первый снег.
Легко дышать. Чего еще нам надо?
Встряхнуть бутыль. Опять перемешать
брусничный лист и мед, и каплю яда.

ТИХО СЫПЛЕТСЯ ВРЕМЯ

Тихо сыплется время за стенками пыльных часов,
и песок золотой осыпался, как осенью… Помнишь?
И в причудливой склянке - томленье ночных мотыльков -
еще живы они, но бутыль с ними в землю зароешь.

- Доктор Редлих, помилуйте, я никогда не любил,
и устала душа, и измучено сердце истомой…
А бутыль с мотыльками над пламенем я закалил -
заметались от жара! Так мучался мир насекомый.

Прошлогодних цветов был засушенный мертвый букет,
я - постфактум «букет». Что осталось от пышных растений?
И любовь проводила чудовищный эксперимент…
- Доктор Редлих, помилуйте, где же Ваш солнечный гений?

Есть ли в зрелости нашей зацветших прудов естество?
Заболоченной местности сладкая боль и удушье?
Точно выточен череп - и сколь велико мастерство!
В нас вселенная стонет, так солнце шумело в ракушке.

Доктор Редлих наденет свой старенький кожаный плащ
и бутыль с мотыльками просветит рентгеновским светом:
- Вы любить опоздали, говорю я Вам это как врач, -
он сказал мне правдиво, но диагноз был ложен при этом.

И томление духа - как склянка над тусклым огнем,
чаевые бросаю на взносы креста-полумесяца…
Доктор Редлих меня укрывает военным плащом,
и сквозь линзы очков так рассеянно солнышко бесится.

ЗИМА 1913 ГОДА

Вот и все…
Под снежком накренился фонарик, как ржавая шляпа,
Это духом святым низко-низко снежинки несет.
И подняв воротник, доктор в черном пальтишке из драпа
С чемоданчиком кожаным в лестничный прыгнул пролет…

На Мясницкой трамвай прозвенел.
В парикмахерской свет не погашен.
В медный тазик скатилась звезда и окислился свет.
Мы над тазиком бритвой цирюльной зарежем барашка,
Чтоб в невинной крови вымок мерзлой сирени букет.

Вот и все. Загасили фонарик последнею стопкой,
Доктор видел лимонную дольку луны в запотевшем окне…
Он, ночной акушер, принял мальчика с розовой попкой,
Первым благословлял своих рожениц в женской тюрьме.

Прогремели засовы. Уже рассветало в глазах близоруких;
И как в теплых аквариумах, барахтались дети в ночи.
…А у доктора были молочные, в родинках, руки -
вот и все. Медь горячую пьют трубачи.

Я ПРО ДОКТОРА РЕДЛИХА...

Я про доктора Редлиха часто писал мемуары,
только он не нуждается в этих похвальных словах.
Концентрирует в звонких пробирках ночные кошмары
лаборантка Гельштейн - культура растет на дрожжах.

Семенные гомункулы с визгом на свет появились,
хлопнет пробка сургучная! - и от радости вскрикнет Гельштейн.
Доктор Редлих опять опыляет порочную завязь
и бросает душистую мяту в кипящий портвейн.

Пусть Гельштейн улыбнется ему золотыми зубами,
пусть питается медью и пьет барбарисовый сок,
в полнолунье рожает в скорлупках инсектов и гадин,
ну а утром сбривает станком поседевший висок.

Доктор Редлих садится за руль и летит по проспектам,
и Гельштейн суетится, как актриса немого кино,
из трубы выхлопной с едким дымом летели инсекты,
в бензобак жестяной заливалось сухое вино.

Ничего не поймете, их деятельность не известна.
Редлих вместе с Гельштейн уезжает гулять на юга.
Я в кармане пробирку ношу со сгущенною бездной:
будто бы в глицерине там плавает плавно луна.

- Доктор Редлих, какая амнистия нам выпадает!
Годы, годы проходят, как будто скостили срока.
Еще осенью прошлой гуляли мы на Валааме,
и меня защищает твоя золотая рука.

НАША ОСЕНЬ ПРИШЛА. ВЕЛИЧАЕМ

- Доктор Редлих, как осень удушлива. К черту портвейн,
в золотистом угаре московскую ночь скоротаем.
Вы захлопнете бабочку в свой портсигар, застегнете портфель
и с одышкой немецкой расскажете басню за чаем:

- Как тяжел ваш Хемницер! Не русского корня родня, -
Как тяжел Лафонтен! (вот и щипчики рядом блеснули -
«это только для сахару» - предупредили меня)…
- Доктор Редлих, как осень удушлива… Осень в загуле.

Ну а что ж не видать - не слыхать лаборантки Гельштейн,
мне на черный денек пригодилась бы баночка с ядом.
- Лаборантка Гельштейн? Вся ушла на дешевый портвейн,
убежала в дурную поэзию за листопадом.

И все книги мои заросли сизым мхом и быльем,
ей расскажете сны - все опошлит махровым фрейдизмом,
с антикваром связалась, подержанным стала старьем,
а живет, как улитка в граненом стакане осклизлом.

Погуляли на даче - рояль утопили в пруду.
Чернолаковый «Бекер», прощай мой дружок однокрылый!
Выпьем лишний глоток - биополем загасим звезду,
я уже не боюсь, если в спальне кричат гамадрилы.

- Доктор Редлих, расплачемся вместе! Как осень скучна…
Дней в остатке, мы чинно обряд совершаем за чаем,
лаборантка Гельштейн нам сегодня совсем не нужна -
наша осень пришла. Величаем ее, величаем.

ВСЕ УМЕРЛО. И ТОЛЬКО СОЛОВЕЙ...

Все умерло. И только соловей
пел в гомеопатической аптеке,
Позвякивали склянки, инструменты,
кипела водосточная вода,
над козырьком еще слезил фонарик
и, как цыплята, скрюченные дети
томились в банках с соком и салатом,
с подтаявшими кубиками льда.

- Аптекарь где? - еще спросил у входа
и позвонил я в медный колокольчик, -
а что наш старый добрый доктор Редих,
не дьяволопоклонником он стал?
Я долго шел и я простужен прозой,
я выплюнул кровавый свой тампончик -
и свищ опять поет в горелом горле,
мне нужен медный череп и кристалл…

- Кристалл?! Увы, в такое время года
еще не вырос Ваш кристалл, но все же
добавим мы в огонь овечьей травки -
он к завтрему поспеет на дрожжах, -
мне говорил милейший доктор Редлих,
спускаясь по ступенькам… - и возможно,
мои детишки тоже Вам помогут -
у них брильянты в голубых глазах.

А за окном, за медною решеткой
пел соловей в ненастоящих перьях,
пошел дымок из вересковой трубки,
и дети забарахтались в спирту -
и вспомнил я московских экстрасенсов,
стеклянные фигуры в галереях,
безбожную и кисленькую осень,
и голубей, горящих на лету…

Прошло пять лет. В литинститутских стенах
я не встречал своих гомеопатов,
своих пустоголовых оккультистов,
но в скверике напротив желтых стен
услышал соловья и моментально!..
Как будто вспышка фотоаппарата -
и в голове приятно просквозило -
тут понял я: проснулся нужный ген!

Потом меня в акациях тошнило
и обжигал любой нательный крестик,
и вынужден опять идти в аптеку,
мне нужен медный череп и кристалл…
- Кристалл?! - переспросил милейший Редлих, -
скорей Вам нужен «Православный вестник»,
читайте, отрок, это Ваш журнал.
- Вы все сказали?
- Более сказал.

Все умерло. И только соловей
пел в гомеопатической аптеке.
И только где-то между желтых стен
барахтались наказанные дети.

ЭТО У ИОАННА ЗВОНЯТ

Это у Иоанна звонят. Это у Иоанна звонят и звонят.
Разве только из пушек на стенах кремлевских еще не палят.
Как нам с доктором Редлихом жить,
как нам быть с лаборанткой Гельштейн?
В один дух опростай исторический этот портвейн…

У тебя гребешок набекрень,
в катакомбах подземок темно,
и разбиты очки, и луна закатилась в метро.
Ох, как нежно на Красную площадь ложится снежок,
ты не скажешь «собачья погодка», но скажешь «свежо»!

Только в солнечной дури портвейна забудет Гельштейн,
где смоленый портфель, где охотничья водка, где кислый рейнвейн…
Но какой уж там Рейн, если чайка кружит над Москвою-рекой!
Похоронною елкой пропах свитерок шерстяной.

На Пречистинке галлюцинирует наше окно,
где из ржавых простуженных кранов хлестало вино.
- Доктор Редлих, как утренним снегом меня замело!
- Скоро ангел тебя отогреет, возьмет под крыло!

Только чайка кружит и кружит над Москвою-рекой,
и орловский рысак на дорожке стоит беговой,
на дорожке стоит беговой, и накинут на шею венок.
И оркестр над площадью третьей гремит мировой…

МОНОЛОГИ ДОКТОРА РЕДЛИХА

Из дневников

«…и все вроде бы хорошо, и люблю я тебя более жизни своей, но наипаче люблю душу твою, свет души твоей, бьющий сквозь грозовые облака. Играют где-то военные оркестры, плавят горячую медь. Трубный голос вещает мне: «не остави, отрок, чистые помыслы свои». И льется в меня горячая медь - тяжелый сплав самоварного золота, бродящий ядовитой бузиной, сырыми осенними скворечниками с горелым пухом, больной грибницей века заходящего. И уж новый век проглядывает сквозь грозовые облака - там, в просветах туч с чернильной кровью, блистают позолоченные недра, золотистая полутьма духового жерла, там струны и молоточки, и волынки облаков, и барабанные палочки новгородских дождей и тьма египетская. А ухнет громами, всею оркестровой медью ошпарит - и осыпятся на землю обгоревшие чучела ворон. Грянет всею небесною мощью, плеснет дождь из ковша на каменку, поднимутся туманы, пахнущие прелью и углем, окаменевшими тропиками, сухими мумиями вымерших животных… И все вроде бы хорошо, и люблю я тебя больше жизни своей, но наипаче люблю душу твою, свет твой истинный, голос твой колокольный…»

НЕ ТРЕБУЯ ЗАВЕТНЫХ ОТКРОВЕНИЙ

Не требуя заветных откровений,
от слов случайных, вовлечем в стихи
завьюженные улицы и парки,
и предъянварский сказочный мороз…
Мне кажется, что все это подспудно.
Стихи ли искупленье за грехи?
Как стихоголик в драме стихопадной,
я принимаю легкий их наркоз.

Пусть веет сон в больничные покои.
Мы воззожжем сухие кости трав.
Как огнь бенгальско тающей кометы
еще искрился за моим окном,
и голубые газовые ленты
дымов осенних вьются вкруг чела, -
так в хаосе осеннего уюта
мне не дает покою метроном,
так и стихи отсчитывают время,
замысловатей вьются кружева…

Но не поэт мудреный ворожейник,
весь в паутинной пыли прошлых лет,
он не сосуд избранья и не зодчий -
его душа прогоркла и черна.
Как эмбриона из стеклянной банки,
его возьмет пинцетом стиховед,
с брезгливостью положит на клеенку
ребенка с обезьяньею мордашкой
и влажною простынкой оботрет.

Я говорю другим - колдуйте сами
и проникайте в эти лабиринты,
я дам вам путеводной нити кончик.
Катись, катись, клубочек шерстяной…
Лишь изредка примочку свежих листьев
пришлепнет мудрый Бог тебе на темя -
и ты болеешь манией величья…
Мне жаль тебя, несчастный стихопат.

Но вот уже я отошел от рифмы,
и нет конца у речи недостойной,
и я уже заранее предвижу,
за что меня товарищ оболжет.
Какой мне толк гримасничать и плакать,
и целовать распаренные лица,
блудить словами с важностью ученой…
Условимся, что мы друг другу лжем!

Но, черт возьми, люблю я эти игры,
люблю сквозняк ночных лабораторий.
Разбилась склянка - выбежал уродик
и пальчиком поэту погрозил.

Я ОТЛОЖУ АПОСТОЛЬСКИЕ ЧТЕНЬЯ

Я отложу апостольские чтенья -
не праведник, и поучать не вправе,
мне нашептал юродивый Андрейка,
что у меня осенний мертвый взгляд.
Я в мир пришел не в праведных одеждах -
меня в саду осеннем откопали,
и о себе я ничего не знаю -
лишь только то, что люди говорят.

Мне верится, что стих меня понятней,
пусть не тревожат вас мои печали,
я помню ночь нелепого рожденья
и лязг лопат в холодной тишине -
вокруг моей разбуженной могилы
мои друзья в сырых плащах стояли,
я отошел от вековой дремоты,
в которой я застыл, как в янтаре.

Меня поили крепким и душистым,
и будоражил запах пробки винной,
проснулся я в гостиной, на рояле,
обложенный пакетами со льдом,
и надо мной колдует доктор светлый
в своем пенсне, с бородкою козлиной,
тот исцелитель мне вернул дар речи,
я вымолвил: - Привет тебе, Антон!

Но прежде чем изрек, на том рояле
меня бесстыдно вывезли на сцену,
толпа рукоплескала воскрешенью.
В каком же веке я от сна восстал?
И ампулу с настойкою сирени
мне впрыснули в аорту или в вену.
Живого, в пыльном фраке, со свечою
на мраморный поставят пьедестал!

Не проповедник я.
Не праведник.
Не инок.

Гость осени. Старинная дремота.
Снимаю шляпу перед этим миром
и ухожу назад в осенний сад.
Я отложу апостольские чтенья…
Писать стихи - не трудная работа,
но главное - не чудо воскрешенья,
а воскрешенью служащий обряд.

УСЕЯН САДИК ГРОЗДЬЯМИ РЯБИНЫ

Усеян садик гроздьями рябины.
Туманный вечер. Я бреду сквозь сон.
Мне не понять моей больной кручины,
мне не понять нервозности осин,
но знаю я одно, что будет легче -
на сон грядущий был вечерний звон,
и из зеленой глубины бутыли
разлился в небе мой аквамарин.

Темно в саду. И ветерок тревожный
шептал и безобразничал в листве,
вот-вот его поймаю за бородку
и посмотрю в бесстыжие глаза,
и я скажу ему: - Блудливый старче,
намеками о тинной старине
не удивишь сейчас и не сокроешь
под пышными одеждами порок…

Перед грозой, в неясном суеверье
я прибивал к деревьям образа -
храни вас Бог, кудрявые деревья.

Предчувствуя нечаянную радость
и встречу с запоздавшим дворником,
я заблудился средь рябин и сосен,
и мне навстречу вышел человек,
он мне сказал: - Я тоже заблудился,
когда из дома вышел за вином,
и, кажется, я сильно простудился…
И чувствовал я телом утомленным
чужой, увитый нервами костяк
и студень мозга в розовых прожилках.
Ну, ничего, найдем коньяк - полечим.

Конечно, это все дождливый вечер
и мокрый плащ, пропахший табаком,
и грустное вчерашнее затменье,
зеленых абажуров холодок…
Я с ветерком играть в слова умею,
прикладываясь к горлышку тайком,
и я скажу ему: - Блудливый старче,
намеками о тинной старине
не удивишь сейчас и не сокроешь
под пышными одеждами порок.

Из дневников

«…есть особая Муза - десятая, и она сильнее девяти предшествующих: это муза больниц, возглавляющая скорбный сход, молчаливый темный праздник в сумеречной аллее - под сводами аллеи длинный стол стоит, заваленный сухими венками, цветут кислые винегреты, и в мутных графинах плавают мертвые пчелы, а во главе стола восседает Она, вдовица-муза, играет на органе водосточных труб; и своды аллеи липовой, траченные осенью, напоминают полуразрушенный храм, и сидим мы за столом с другом в полосатых пижамах. Я проколол ржавой вилкой зажаренную летучую мышь на медной тарелке - она пискнула, брызнув мне в глаза чернилами, засмеялась Муза, приласкала холодной ладонью, захлебнулись водосточные трубы, громыхнуло над нами… Сидим, сумерничаем, бледные и промокшие, прижались друг к другу, но все равно сидим сам-друг, пахнет прелью, замшелостью и чернильной дурью, шуршат в венках мыши; ветер гонит обрывки писем, дневников и рукописей - лови на лету! Поймал - читаю: «…Что же я есьмь? Человек из влажности беловатой. Ибо в пункте моего зачатия от семени человеческого зачат. Потом влажность, с оным сгустевая и помалу возрастая, сделалась плотию. Наконец с плачем и воплем изведен на ссылку мира сего: и се умираю, исполнен беззаконий и гнусностей. Ибо сказано будет мне: се человек и дела его… Ибо что мы ныне объявить стыдимся, тогда всем явно будет, и что мы здесь притворно не сокрываем, все-то там обольститель-огонь сожжет… » И идет по столам, по венкам стареющая женщина, звенят цепочки кадильницы в руке - раскуривается сухой репейник, сопревшие листья, сырые рукописи, птичьи перышки, клочки шерсти, пряди волос. Тише. Служба идет. «Славься, славься, величаем, величаем!..» - кричали люди в пижамах, продолжая столование…»

ЧЕТВЕРТАЯ ЭСКАДРИЛЬЯ

ЗООГЕНИЯ

В природном зоомагазине дурил сачками дядька Дуремар
Аркадьич - нырял в зеленых ластах, искал пенсне на торфянистом дне,
а я чудил на берегу, смеялся, газеткой кровопийцев отгонял,
ведь комары в то лето обнаглели, на солнечной болотной стороне,
от испарений едких охмелели.

Качался в гамаке я между сосен и старые газеты пожирал,
и делал бестолковые конспекты чужих обедов, девственных учений,
а Дуремар, болотный князь Российский, ловил пиявок и икру метал,
и перлы выдавал нравоучений - так мысль дымит от трута долгих прений,
ну и, конечно, дюжего труда - как говорится, рыбка из пруда,
не та ли это золотая рыбка?

- Эй, - говорю, - хочу купчиной стать, но не мажором из твой обслуги,
хочу на Рижском взморье обитать, чтоб перстни на перстах, как у хапуги,
цинично худородным заявлять - мол, этого еще не проходили,
и медных рыбок в формах отливать…
Но корешки дворянские подгнили -
зачем нам деньги, если нет фамилии?

И фыркал Дуремар и сатанел,
швырял в меня болотной смрадной жижей -
убогий, бледный, в ситцевых трусах:
- Что ты смеешься, гнусный лежебока,
чистюля с книжной пылью на висках, ужо тебе!

Клянусь бородкой рыжей,
я выведу в пробирке малыша - моя икра и рыбия молока
Гомункулуса могут возродить. Я докажу, что я еще мужчина,
могу на жабе первенца женить.
А вдруг она окажется Царевной? - В Москве открою зоомагазин.

А я качался мирно в гамаке и кровососов отгонял газеткой,
читал в тени подшивки желтых «Нив». И генеалогическое древо
уже шумело надо мной листвой. И в мыслях сдвиг машинною кареткой
от пишущих машинки стрекотал - мусолил фельетончик заказной,
и от зубов строчилось без запинки, вращался круг запиленной пластинки,
а я качался, томный, в гамаке.

Пусть всяк мечтает о природе кровной, но нет кровосмешенья без родства!
Ведь и Земля рождалась в чьих-то муках. Попробуй, отставной натуралист,
зачать в пробирке черную мокрицу - это итог дурного колдовства.
Ах, Дуремар Аркадьевич, простите, Вы зоофилоинсекционист.
Деревья не растут на зыбкой почве и не бывают генеалогичны -
они, скорее, просто неприличны - вблизи болота древа худосочны,
откройте лучше зоомагазин.

Люблю наземный мир, люблю подводный, хожу в природном зоомагазине -
хочу купить гомункула в пробирке, поить его бензином из пипетки…
Даешь стране приплод рабочей силы!
Даешь науке гения - мессию!
Но где ты, золотая рыбка?
И где твои разбросаны икринки?
…………………………………

Скажу тебе: - Купчиной неугодно, но Дуремара возроди мужчиной,
отправь его учится за границу, оставь его в плену метаморфоз,
но далее теории не следуй - устрой работать в зоомагазине,
пусть вспоминает мелкую стихию, и бороду пусть щиплет от тоски.

АНДРЕЙ СЕМАФОРЫЧ

Куда вы спешите Андрей Семафорыч,
Андрей Семафорыч, все козыри биты!
Цветет ещё наша коньячная горечь
И ветошь рассудка, видавшая виды.

Андрей Семафорыч, ловите моторыч,
Пока на скамеечке не околеете.
Спаси агрокомплекс, Андрей Подзаборыч,
Не лучше павлином бежать по Америке!

У нас уже осень. Уже шестью восемь -
И вам сорок восемь, цветам не цвести.
Из лесу родного не ломятся лоси,
А если затравят - полягут костьми.

Андрей Поднадзорыч, куда вы бежите,
За лацканом ампулка с ядом звенит,
Но вы не умрете, но вы - небожитель,
И видно, Евклидов расчет - неликвид.

Не проще с супругой, с Медузой Горгоныч,
Все в мыслях томит золотой ананас:
- Америке очень нужны агрономы,
Андрей Агрономыч, уедем в Техас…

Андрей Семафорыч, года на закате,
Кой-как одолеем пролив этот Берингов,
Андрей Похороныч, прости Христа ради -
В Америке нету березовых веников.

СЕКСОПАТОЛОГ ЯСТРЕБОВ

Сексопатолог Ястребов любит коньяк и грибной суп,
сладко пахнут мускатом манжеты его крахмальные,
стекла очков золотятся, и оправа в черной окалине
стреляет в меня полночью. И прорезается зуб.

Так прорезается зуб поздней октябрьской мудрости,
в нашей зацветшей волости Ястребова люблю!
Он хранит, как язычник, любовь к большому огню...
Сексопатолог Ястребов - друг опоздавшей юности.

Он по ночам штормующим правит свой лимузин,
Фары его рентгеновские как облучают нас!
Жги бензин мандариновый! Ешь, буржуй, ананас!
Ястребов, брови вскинув, ловит своих мужчин...

И мячом отпружинит луна от трамвайного сдвига,
и по крышам больничным она разольет кислоту,
и леденцом растает, в глаз расплавит звезду...
Знаешь, как будто в детстве, рот перепачкан черникой...

...А на престоле осеннем Ястребов сам восседает,
Лермонтова читает, кофий жеманно пьет, -
он язычком своим тонким с губ моих слижет мед,
он оптическим стеклышком сердце мне прожигает...

Ястребов или Коршунов кожаный снимет плащ,-
перья увижу желтые на теле его атлетическом,
и на кончиках пальцев любви моей электричество
видит на темном снимке этот печальный врач.

Свети мне в душу прожектором, высвечивая углы!
Стреляют зелеными искорками выпуклые очки
в расширенные от ужаса черных коней зрачки...
Гони коней моих, Ястребов, черных коней гони!

Венчается раб Твой, Боже, осеннею кутерьмой,
и Арлекин-соблазнитель шепчет мне по ночам.
Это знакомый Ястребов вороном мне вещал,
и над волостью, заводью голос гремит грозой!

...С первым снежком опомнились, выспались, передумали,
хлещет водою ржавой в легкой моей судьбе.
У сексопатолога Ястребова шмель сидит на губе,
когда он в кленовой спальне целуется с лилипутами.

Эх, лимузин, до свидания - как ежик, в листьях золотеньких!
Ты возвращайся, Ястребов, хищник усталый мой,
солнечный доктор рыжий, любящий суп грибной.
Мальчик в весеннем солнце со смехом родился, в родинках,
со шмелем на губе...

ДИРЕКТОР ОСИНОВОЙ РОЩИ

С увядшей редиской на шляпе - осиновой рощи директор,
праздничный нос пылает, как подосиновик,
и за листвой мелькает шляпа из синего фетра -
он прибивает к деревьям полки для толстых книг.

И осмотрел директор владения в окуляры,
он отольет из бронзы памятник Пушкину…
А мы бузиной начистим медные самовары
и в зацветший колодец пустим гулять луну.

Столы мы накроем в роще. И плавает лист кленовый
в графине, где головастик со дна поднимает муть,
в лунную ночь застолья мы просидим, как совы,
и у осенней Музы жалили пчелы грудь.

Директор осиновой рощи новой скрипит портупеей,
в его голубом планшете карты лесов, болот.
Он, как лесной редактор, как министр без портфеля,
шорохи листьев и времени ловит его эхолот.

И зацветет застолье с новорожденным снегом,
легкий снежок октябрьский падает на салат -
дрожит от холода Муза, и согреть ее некому,
подмешивает в любовь мою зеленоглазый яд.

Директор с редиской на шляпе все поднимает тосты,
и на коре настоян перегоревший мед.
Даже дымок папиросы льется знаком вопроса,
в спину колом осиновым бьет високосный год.

КОНЧИНА ИВАНА ПЕТРОВИЧА

Над столом золотой боярышник
в кабинете Ивана Петровича,
осень поздняя в окна ломится,
как в рентгеновский кабинет,
элегантен Иван Петрович,
как борзая русская гончая,
говорит: - Здравствуй, русская осень…
Здравствуй, осень-товаровед!

- В получении этой осени
распишитесь в моей квитанции, -
говорит почтальон в подпитии,
солнце плавится в зеркалах.
- Есть два клена американских,
обнищавших в русской инфляции -
под окном у вас прорастают.
Ваше ведомство терпит крах!

Суетится Иван Петрович,
И дожди стучат ротапринтами,
ксерокопия скудной осени
не идет никак под коньяк.
- Государыня наша Осень,
я устал воевать с павлинами, -
говорит Генеральный директор, -
завтра я ухожу во мрак -

я устал воевать с павлинами,
с обезьянами, с носорогами
и со всякой другой экзотикой,
примелькавшейся в зеркалах.
Лобовые князья удельные
обложили меня оброками,
осень входит в мои кабинеты
при параде, при орденах!

- Заклинаю тебя, моя осень,
гербовой сургучной печатью.
И над пишущею машинкой
с копировкою золотой
появись ты в облаке дыма,
дай мне письменную гарантию,
что покинешь мои владения
с юридической правотой…

Дале следует опись имущества:
«…три скамеечки и акация,
под окном два клена раскидистых,
традесканция на стене,
и еще боярин Боярышник».
Подпись. Дата. Экспроприация.
Мне поставьте бронзовый памятник -
в центре города на слоне.

Все нормально - аномально,
в венах ртуть, поет, как в термометре,
и сгущается мыльный воздух,
всюду радужные пузыри…
Я тобою заряжен, осень,
на помпезной твоей гранд-опере,
я бегу по ночному городу -
и взрываются фонари!

Как искрит золотой боярышник
в кабинете Ивана Петровича,
носорог в кабинете мечется,
и расплавился телефон…
А душа улетает соколом,
ее ловит другой сокольничий -
в предынфарктных осенних сумерках
бьет по шее веслом Харон.

КУПОЛОВ ЗОЛОТОЕ СЕЧЕНЬЕ...

Куполов золотое сеченье,
Колоколен венчанье
Или чаек над ними ячанье,
Глухарей токованье.

ВРЕМЯ ЗАСТЕНЧИВЫХ РОЩ

Время застенчивых рощ… Эти школьные рощи,
как говорится, вспомянем на старые дрожжи,
вместе сегодня вспомянем на старые дрожжи
всех, кого любим, кто прячется в сумерках рощи.

НО ТЫ ОЛЕНЯ НЕ УБЬЕШЬ

I

Золотая оленья печень, приукрашенная укропом,
с пылу-жару на стол подается - трудно водочку закусить,
мы же беленькую капустку порубали в гробу дубовом…
Осень. Позднее малокровье. Не в лесах золотых трубить.

Не в лесах золотых аукать. И на блюде оленья печень
розовеет в дымах и судьбах, ястреб печень в когтях несет -
на таком же тяжелом блюде свою голову нес Предтеча,
и с небесных высот струился одичавший медвежий мед.

Как олень бока-то нагуливал, как гулял в березовой роще
и веснушки мои облизывал, и глаза его глубоки,
только эхо кричит с похмелья: «Увези ты меня, извозчик,
увези меня в это небо, где плывут облака, легки…»

Это ЭХО, ОЛЕНЬ и ЯСТРЕБ, это тир в лесах облетевших,
и в просветах осенней рощи как простреливается простор!
На каркасе - медные листья, голоса убиенных певчих.
Ярый ястреб когтит печенку. Перещелкни скорей затвор…

Золотая оленья печень изошла во мне теплым паром,
из рогов молодых изюбров выжимается пантокрин,
но идет Иоанн Предтеча в черном рубище по пожарам,
отражается тень оленья в зеркалах городских витрин.

- Как олень бока-то нагуливал, как гулял в лесах мускулисто!
И морозный осенний утренник как рога ему серебрил!
Просквозило меня веками, КОГОТЬ ЯСТРЕБА В НЕБЕ ЧИСТОМ.
И прозрачный олений ангел над винтовкой моей парил…

II

            Виктору Куллэ

В твоей охотничьей гостиной сидят простуженные совы,
и позолоченных карнизов горят кленовые листы,
а мой поэт - един Волошин, Максимильян львиноголовый,
а ухнет филин - ахнет выстрел - откликнется мне лес сосновый,
небрежно упадут на шкуры твои охотничьи дары.

Собаки сами дичь приносят, орлы когтят безумных зайцев,
и черный панцирь черепахи блестит на лысине твоей,
на живодерне крики самок, и хмель зубровкою бодается,
откроешь рот - а вместо слова вдруг вылетает жирный шмель.
Шмели гудят в твоей гостиной.

Часы седьмую бьют годину, и ты стреляешь по кукушкам,
ружейным запиваешь маслом, грызешь горячие стволы.
Как медвежатник задубелый, по голове пивною кружкой
ты бьешь зверей, когда над лесом визжит угар бензопилы.

Дохнул столетним перегаром - в лесу деревья стали голы,
и пахнет жареною хвоей, за голенищем спрятан нож,
а мой поэт - един Волошин, Максимильян львиноголовый,
а сумрак пахнет мокрой псиной, трепещут в рощах птицеловы,
когда с крутым колом осиновым ты за добычею идешь.

В твоей охотничьей гостиной трофеи схваток и побоищ,
не отсырел табак и порох, орел кружил над головой…
И будут многи убиенны, НО ТЫ ОЛЕНЯ НЕ УГРОБИШЬ,
когда к нему приходит осень и травит шкуру рыжей хной.

ЧЕТВЕРТАЯ ЭСКАДРИЛЬЯ

На крыльях жирного бражника -
черная копоть турбин Четвёртой эскадрильи...

Четвёртая эскадрилья бронзовая, легендарная,
турбиновыми драконами китайский воздух прогрет.
Четвёртая эскадрилья летит над страной аграрной,
у налётчиков в венах - серебряный марафет.

А я наизусть повторяю местность единовыжженную,
рука моя на гашетке, и подо мной Китай.
После бомбардировки фанерою над Парижем
летит душа-суетилка к Нормандии-Неман в рай.

Четвёртая эскадрилья смуглая, как Севилья,
а пролетит над садом - вишенки обожгёт...
Это птенцы промокшие чёрного телевидения
чревовещают в воздухе и нагнетают йод.

Это постфактум тексты, это китайцы накапали,
чтоб испугались мальчики, пописали перед сном.
Летят стрижи раскалённые, взрываются дирижабли,
мраморные гаремы я расшибаю лбом!

Четвёртая эскадрилья, бешеная гамадрилия,
когда летят над Бейрутом - Бейрут погружён во мрак.
Летит шприцами серебряными заоблачная вампирия,
беркутом над Бейрутом консервный мой саркофаг.

Мы макрофаги неба, мы некрофилы света,
невыносимо сияют рубиновые облака!
Руки мои - гашетки, шлем мой сверкает медно,
в шмелиные бомбовозы речная летит шульга.

Четвёртая эскадрилья, бронзовые соколики,
медные колокольчики в мраморных головах.
Как облака исколоты сильными анаболиками,
лишь пёрышки разлетаются в субтропических снах.

Прихлопнет меня крылом ангела, будто крышкой рояля,
ампулами стреляют над Европой дожди.
Летит ястребиный корпус, клюв висит над Италией,
древних цивилизаций с нами летят вожди.

ЭТО ВОЕНЩИНА ЧЕРНОЙ ЗИМЫ

Это военщина черной зимы, бронированные лимузины;
тени лохматых бражников, мелькающие в листве,
и на столе Президиума - желтые георгины,
рубины в графинах водочных, мерцающие в голове.

Но почему так смертельно пахнет больницей, елкой,
и почему на сцене сухая лежит листва?
Глаза мои мироточат вином и душистой смолкой.
Горячим песком начищена медная голова.

Где бронетранспортер и вырезанная цитатою
карта астрономическая пучками прожекторов?
Сижу за столом Президиума, где георгин помятый
лежит на кожаной папке с тиснением трех гербов.

Помнится сад черешневый, ломающийся под танками,
помню я обгоревшие веточки, муравьев,
помню - из пня трухлявого выскользнула медянка,
когда золотым горючим выжигали коров.

О, горящее стадо, вбежавшее в зал заседаний
четвертого нашего Рейха, скошенного во лбу,
когда монахи тибетские зачитывали деяния,
когда меня размораживали, застывшего в красном льду.

Да здравствует наша военщина, да здравствует наша женщина -
нормандка тяжеловесная, метающая ядро:
разбег не вписался в планку - ядро летит на Смоленщину,
и на бедре мускулистом медью горит тавро.

Но, сохранившись в горах Тибета, с желтыми георгинами
вновь выхожу на сцену я, усыпанную листвой,
сжимая в перчатке кожаной ампулу героина, -
как бомбовоз, беременный третьею мировой…

САД

Я никуда не выходила,
Я просто написала так:
«Я вышла в сад»…

        Б. Ахмадулина

БУЗИНА

Поцелуй меня, бузина.
Поцелуй меня прямо в губы,
чтоб дождем захлебнулись трубы
за спиной моей, бузина.

Говорю: «Усадьба - судьба».
Нет гриба, осталась грибница -
это осень уездной больницы,
монастырские погреба.

Не ходить мне здесь по грибы.
Бузины самоварное счастье
на отшибе растет в ненастье -
кукушонок чужой судьбы.

Ты прости меня, бузина,
бронзовеющая с годами,
полыхнувшая над столами
заходящая старина!

Докрасна раскалилась медь.
Отсырели заборов доски.
Разве я мечтал по-московски
разыграть с тобою комедь?

Я грибницу свою стерег,
я покинул судьбу-усадьбу,
генералом попал на свадьбу,
и Господь меня уберег!

Согрешившая бузина,
огороженные огороды,
улья, гнезда, усадьбы, соты…
Что же память воспалена?

Бузиною воспламенись!
Как болеет моя грибница,
я приеду сюда проститься,
и предчувствую: это жизнь.

Обвенчай меня как-нибудь
наспех, где-нибудь за околицей,
отпугни сновидений жуть…
Успокоиться, успокоиться.

Говорю: «Усадьба-судьба».
Нет гриба, осталась грибница.
Дай сквозь этот гранит пробиться
всею светлою мощью лба!

Бузина, ты меня прости,
поцелуй меня на прощанье,
Я оставил все упованья
не из слабости,
не из гордости.

НЕ Я ВЕРНУЛСЯ В САД

Не я вернулся в сад, но сад ко мне вернулся,
погибшие плоды лежали на земле,
он темной стороной в меня перевернулся,
как меркнущий трельяж в заснеженной резьбе.

ПРИХОДИШЬ ТЫ В МОЙ ЗООСАД СМЕШНОЙ

Приходишь ты в мой зоосад смешной -
натруженный, как шмель, и неуклюжий.
И в комнату врывался дождевой
осенний ветер. Я уже простужен.

Светящихся аптечных пузырьков
я слышу звон, и ампул хруст стеклянный,
летит из глаз порханье мотыльков
на желтый свет, осенний свет туманный.

И стаи разношерстного зверья
бегут от нас!
- Мой шмель, уйдем в беседки,
где медная листва летит звеня
на чистые тарелки и салфетки.

ПАЛЕОНТОЛОГИЧЕСКИЙ МУЗЕЙ

Палеонтологический музей -
твой сад осенней ночью, где останки
еще никем не виданных зверей,
в журнальные его не втиснуть гранки.
как на рентгенограмме в черной рамке,
просвеченные ребрышки ветвей.

Смотрительница Сада не жива.
И мы всего лишь постояльцы дачи.
Как мамонты из бронзы, дерева
гремели ржавой челюстью висячей.

- Где вы сейчас,
сады мои висячие? -
я крикнул.
Но в музее тишина.

И в центре позолоченных ветвей
просветится то легкое, то сердце.
И слышен смех и голоса детей,
пришедших экскурсантами из детства
в палеонтологический музей.

УСАДЬБА

Усадьба. Где твоя усадьба,
воронье темное гнездо?
Тяжелый сад и свадьба, свадьба
до-ре, фа-соль, фа-ми-ре-до…

Где детский сон в дождливый полдень -
не разбудить, не надышать,
монетку закопать под корень
и положить в дупло тетрадь.

Малина с тяжестью шмелиной
и теплый дождь, и смерть легка,
кого позвать нам на крестины?
Летят в Саратов облака.

Усадьба. Где твоя усадьба
аптечный шкафчик, верба, пост?
В каком оплаканном посаде
калиновый увижу мост?

Чуланной теменью запуган
и длинным зонтиком кривым,
проказник был поставлен в угол,
и угол в сырости прогнил.

И детский сон температурил
сырой грибницей одеял,
звенел по кухонной посуде,
вишневой косточкой стрелял…

Укол крыжовника. Кровинка.
Испуг в расширенном зрачке.
И оставляет след улитка
на свежей гробовой доске.

Усадьба, где твой палисадник,
где георгины полыхнут?
Какой осенний безобразник
листвой засыпал жирный пруд?

Усадьба, где твои пределы
и заспанные облака,
и глушь скворечников горелых?
И с нами Бог, и смерть легка…

НАД ГОЛОВАМИ ВЛЮБЛЕННЫХ...

Над головами влюбленных - сияние славы,
соборование в осень, венчанье, влеченье.
Пусть осенит нас сентябрь этой светлою ленью,
снова над нами лучи обручальной оправы…


ТЫ ПРОВОДИ МЕНЯ В УЩЕРБНЫЙ САД...

Ты проводи меня в ущербный сад -
там, где на ветках галстуки висят,

где ржавчина колючек можжевельника
не может дожидаться понедельника,

где в дуплах тихо тикают часы,
звенят на ветках гирьки и весы.

И был бы я тогда - Смотритель сада.
Раскалена чугунная ограда.

НОЧЬ В ЗАПУЩЕНОМ САДУ...

Ночь в запущенном саду.
Хочешь, я туда уйду?
Хочешь, вместе канем в бездну
сквозь озонную дыру?

Мы простимся навсегда,
и звенит на пальце ключик:
- Ванька-ключник,
злой разлучник,
сексуальная звезда…

ПОДОЖДИ МЕНЯ У САДА...

Подожди меня у сада,
Где чугунная ограда.
Больше ничего не надо.

… Осень. Ржавчина в глазах ребенка.
Мертвый мотылек на ладони.

ЖИЗНЬ БЫЛА СМЕШНА...

Жизнь была смешна,
бил мне в окна град.
Жизнь мне не нужна,
был бы жив мой сад.
Был бы жив мой сад,
рос бы ввысь и вширь
на российский лад,
на московский стиль.
Упаси, Господь,
мою Родину
и рябину…

КАК ПЛОДОНОСИТ САД УСТАЛЫЙ...

Как плодоносит сад усталый,
как глухо падают плоды.
Наполнились водою каллы.
Мой сад - до утренней звезды.
Пахнуло ветошью осенней
беседок с высохшим плющом,
Но Иоанна откровенье…
Но Иоанн здесь не причем.

АКВАРИУМ

СКВОЗЬ ЗЕЛЕНЬ И ЦВЕТЫ ОРАНЖЕРЕЙ...

Сквозь зелень и цветы оранжерей
аквариум заснеженный мерцает.
Здесь чудаки разводят карасей
и палочки ольховые строгают.

Китайских рыбок вспыхнули глаза,
как огоньки ночных автомобилей,
не мы творили эти чудеса,
а мы только руками разводили.

И мальчик рыбку прутиком гонял
сквозь водоросли, гроты и каменья,
тот прутик мои нервы щекотал
изысканно, по щучьему веленью.

В купели первородной и морской
аквариумный бог меня заметил,
я вышел из витражной мастерской
в оранжерею, где смеются дети.

И старый лекарь, аквариумист,
мой клетчатый пиджак почистил щеткой;
сад кислородный зеленью тенист
за медною блестящею решеткой.

А время плавит солнечный желток
в последнем свете, в трубках кислородных.
И слышно лишь, как сыплется песок
на дно лукавых глаз - очей подводных.

Здесь чудаки свой детский мир хранят,
растеньями пронизаны сухими…
Так я таю зеленый мокрый взгляд
И на ладони - камушки цветные.

ИГРЫ С СОЛНЕЧНЫМ ЗАЙЧИКОМ

            И. Жукову

Золотое пенсне, что висело на ветке сухой,
я увидел во сне и синицу увидел на ветке.
И на кончик пера сел комарик. Фонарик ночной
освещает беседку - он капля небесной пипетки.

Так дрожит на реснице снежинки растаявшей сон
запах красного дерева, книг в темноте кабинета.
И, домашние тапочки сняв, одинокий барон
повторяет у зеркала первую часть менуэта.

Или с солнечным зайчиком утром кипела игра -
он пытался поймать его шляпой, испачкался в краске,
а комарик звенел на изгибе стального пера -
вот и кисть для бритья, капля крови на срез безопаски…

Зеркала искривляли предметы, троили лицо,
и пузырики мыльные радужно с визгом летали,
и на шелковой нити играло на солнце кольцо,
и, бесчисленно множась, пузыри сквозь него пролетали.

Траектории света понять он не мог. Он устал.
Он устал размножаться под куполом люстры морозной:
то свисал сталактитом, потом превращался в кристалл,
и, дурачась у зеркала, дивился затейливой позой.

За окном он не видел на ветке шальное пенсне,
а повесил его утонченный капризный волшебник:
прыгал зайчик зеленый по шершавой кирпичной стене,
прожигая одежду, расплавляя кипящий кофейник…

И термометра дрожь мелкой дробью охотничьей ртути
раскатилась по полу, как на противне жарком свинец, -
это солнце наводит в зеркальную мушку орудие,
и в роскошном камзоле, как за ширмой китайской, - стрелец!

А комарик пилил на каленом крылатом пере,
накаляются страсти: охотник и солнечный зайчик.
Было много азарта в той детской смертельной игре:
йод, разбитое зеркало, вата, обрезанный пальчик.

Это брызги чернил на лице, на рубашке ночной -
пыльной шляпой ловил непоседу, взлетая на полки…
И дубовой корой, и настойкой коры спиртовой,
и еще красным деревом пахло в читальной каморке.

Но, увы, не нашли там живого - бороться устал.
Так, для детской игры тот финал вышел слишком трагичным -
и в просвете окна он ногами без тапок болтал.
Золотое пенсне траекторит по дачам тепличным.

СНОВИДЕНЬЕ В ВЕНЕ

Десять девушек едут Веной,
плачет смерть на груди гуляки.
Есть там лес голубиных чучел
и заря в антикварном мраке.

          Лорка

На длинном антикварном «амилькаре»
приедем в Вену, в кукольный театр.
И ветер в водосточные органы
пусть детство золотое отпоет.
Все это старой Вены сновиденья,
где ангелы со скрипками летают,
копытом бьет по звонкой черепице
созвездие крутое Козерог.

И сыплют искры кремневые звезды.

Ты снова вспомнишь солнечную осень,
когда скамейки в сквере отсырели,
и мыльные пузырики пускает
в стеклянном шаре рыба Саксофон.
Смеется мне румяный парикмахер -
играет солнце на цирюльной бритве,
и пахнет свежей типографской краской
от опоздавших утренних газет.

Стучат чечетки пишущих машинок,
и льется в небо легкий пар кофейный,
а детский Бог, как кукольник, на нитях
пусть оживляет заспанных людей.

И снова моют пыльные витрины,
из шлангов снова поливают клумбы,
и мчатся музыкальные трамваи,
снимая ток высокий с облаков.
Твой сын уже три года как в балете,
а я не знаю, чем смогу заняться -
пора писать торжественные оды
и сказки старой Вены вспоминать.

Еще вчера, когда лежал в больнице,
я начал так: «На длинном лимузине
приедем в белый кукольный театр,
где плавит магний зимняя луна.
В том городе под знаком Козерога
проходят фестивали бальных танцев,
когда луна над лавкой бакалейной
висит, как перца красного стручок.

И по фонарным улочкам аптечным
за ручку водит мальчика горилла,
горилла в красных полосатых бриджах,
а мальчик в шортах клетчатых ходил.
Они вдвоем пирожными питались,
кусачим запивали лимонадом,
и на луне зеркальной отражался,
омытый светом, чистый детский лоб.

Там негритянка на свинье каталась,
за ними шел продюсер с опахалом -
звенели золотистые монетки
по вымытой булыжной мостовой…
А кофемолка музыкой пчелиной
перемолола горсть душистых зерен
и раскрошила высохший табак.

Я там ходил с раскрашенной шарманкой
и на плече лелеял попугая -
о, если б знал уездный доктор Чехов
о наших приключениях ночных…
Прошли года - каленым жгли железом,
и дикая октябрьская рябина
горит, горит - не может догореть.

Нас повенчает этот козий месяц
под знаком золотого Козерога,
с клаксоном старого автомобиля
и с вечной толкотнею в гардероб.
И облетают вымершие листья,
как пачки пожелтевших фотографий,
и проявляются в кислотных лужах…
Раскроем зонтик и скорей пойдем».

Теперь уже никто не возражает,
что я герой подлунного труда.

А вобщем-то - аптекарское время
для мидинеток и прескучных писем,
и в гомеопатической аптеке
все так же бьет копытом Козерог -
в аптеке правит старый доктор Чехов,
развешивает дозы и сверяет,
и щелкают ореховые счеты,
и как звенят тарелочки весов!
Не вечно же стоять с кривым карцангом.

Нас повенчает этот козий месяц,
когда рогами в две дубовых двери
бьет Козерог, и бьет, и бьет, и бьет.

ТАЙНАЯ НАША ВЕЧЕРЯ

Мы сидим за столом, и у каждого ветка укропа,
с теплой кровью медвежьей смешался рябиновый яд.
Так на тайной вечере, в преддверии отчего гроба
нам несут золотистых, прожаренных в масле галчат,
и березовый сок разбавляется кровью медвежьей,
пчелы ночью роятся над сладким церковным вином…
Так на тайной вечере очнемся, друзья, неизбежно,
и у каждого - ветка укропа. Сидим за столом.
Не стрелять соловьев по угодьям. На тайной вечере
мы сегодня сошлись, в золотистой сидим полутьме…
сквознячок задувает иголки под красные двери
и кленовые листья - подумай сейчас обо мне.

РАЗВОДИЛИСЬ ПОРТВЕЙНЫ В НАСЫЩЕННОМ ВОЗДУХЕ ОСЕНИ ПОЗДНЕЙ...

Разводились портвейны в насыщенном воздухе осени поздней.
Кровь сквозь медные трубы прогоним, пропустим судьбу сквозь янтарь,
и на скатерти белой - рябины мороженой гроздья,
и на каждой тарелке - немецко-английский словарь.

Мы сидим за столом, вечеряем. А над головами
проплывают сухие венки, разноцветный плюмаж.
Как в ночном гардеробе, висят на ветвях номерками
обгоревшие листья. Мы вписаны в странный пейзаж.

Сквозь янтарь прохожу - ночь медвежьей, дремучее, глуше,
холодок погребов монастырских, и в памяти лед.
И, пресытившись всем, пчелы падают в винные лужи,
и, как лифт, опускается к нам с новым гостем старинный комод.

ГИРЛЯНДА МИХАИЛУ

          М. Пашкову

Гирляндою кленовых листьев украсили витражный домик,
мерцали мне цветные окна, я шел на этот огонек,
и пахло крепкою травою от разной немочи и хвори,
кленовой пахло сладкой гарью. Пережигался сахарок.

И слышно выстрелы хлопушек. За окнами - огней бенгальских
я видел дождик искрометный. Быть может, там не ждут меня?
Ларец стеклянный, чудо-домик, где светится осенний праздник,
где дети в клетчатых костюмах застыли в кубах янтаря:
в меду засахарились пчелы - в смоле душистой сентября.

Сухие мумии лягушек висят на бельевых прищепках,
и их шагреневая кожа сжимается от духоты,
здесь терпким пахло и восточным, немного апельсинной цедрой,
звенят стаканчики на полках для фиолетовой воды.
Бывал ли здесь мой доктор Редлих, который в колбе пустозвонной
томил над пламенем инсектов и наслаждался их игрой?
И здесь в ненастье я ютился, на грудь пришпилил лист кленовый,
профессоров осенних орден, бубновый орден золотой.

Пузырик мыльный выдуваю и выдыхаю свою душу,
пусть в этой слабой оболочке она летает и звенит,
потом в сундук положат тело, как позабытую игрушку…
Мерцает мой витражный домик. Он весь гирляндами увит.

Там друг писал роман о школе, и тот роман не получался,
но детским брызгало восторгом, Бенгалией наивных строк:
за нарисованным камином дверь Карабаса Барабаса,
но пишущий не догадался, а был так близко тайничок -
роман с мелодиею танго: голубоглазый Оскар Строк.

В смоле у времени застынем, и будем в янтаре навечно,
и кубы с нашими телами - В ЗООЛОГИЧЕСКИЙ МУЗЕЙ.
Какая солнечная осень струится соловьиной речью,
застенчиво проси у века: пиджак мне бронзовый отлей!

Идите все на свет витражный, цветы несите и гирлянды.
Я, как Ион в китовом чреве, плыву у времени в плену…
И будет музыка иная, и будут новые обряды,
и плющ увьет стручки ограды… Здесь вспомнят нашу старину.

УЛЕТАЙ МОЙ КОРАБЛИК...

      Олегу Ширяеву

Улетай, мой кораблик,
далеко, далеко.
Дети пили в Неаполе
молоко - молоко.

Как могли, так любили
и сжигали миры.
В старом автомобиле -
надувные шары.

А остался дымочек,
желтоватый дымок,
неразборчивый почерк
и вся жизнь между строк.

Я достану из ящика
два письма и ферзя -
следом выскользнет ящерка,
золотистая вся…

ЧЕРТ ЧЕРНИГОВСКИЙ НЕ ЧЕТА ТЕБЕ...

Черт черниговский не чета тебе,
ведьма киевская не сестра,
но какая глубь в твоем омуте,
убаюкавшем осетра!

А жасмин-то был - чистый-чистый яд
и для бабочек, и для птиц.
Шел к тебе я вброд сквозь вишневый сад,
с листьев стряхивая жирных гусениц.

Не чета тебе, не сестра тебе,
ни черта тебе, не тебе,
но с рябинкою кислой на губе
и с веревкою на скобе…

ПАРИКМАХЕРСКАЯ

Сумасшедшая музыка из весенних летит парикмахерских,
где садовник секатором праздный народ подстригал…
И крахмальные простыни, и халаты, пропахшие пряностью,
ослепили меня в световой перестрелке зеркал.

И на мраморный пол осыпаются локоны, локоны.
Или листья кленовые, или конверты летят.
Мы, как бабочек мумии, ловко спеленаты в коконы,
и садовник над нами свершает свой танец-обряд.

Это кончики пальцев барабанили в медные тазики,
парикмахер язычник, он может и дождь вызывать:
«ДОЖДЬ ДАЖДЬ ДНЕСЬ». А цирюльник лишь челюстью лязгает,
золотистую стружку свою продолжая строгать.

Только всполохи ножниц и шмеля жужжанье машинное,
и предгрозье зеркал, где гроза сыпет битым стеклом,
где фонтанчик ослаблено брызжет водой мандариновой…
Шлем надену уланский с подстриженным конским хвостом!

Эти метаморфозы - как будто в гримерной, пред выходом,
перед выходом в жизнь. «Выход ваш», - парикмахер шепнул,
длинной бритвой сверкнул виртуозно, с отчаянным вывертом,
и салфеткою белой царапинку мне промокнул…

Он весенний парик ярко-рыжий носить посоветовал,
удивленные брови клиенту подвел угольком,
и классической музыки долго вертелась кассета,
пока мастер довольные лысины чистил песком,
во флакон собирая пшеничные зернышки света.

Брадобрейской династии сын и садовников внук.
Сделай кровопусканье, подставь медный тазик скорее,
но кленовые листья в селитровом тают дыму -
это рукопись тлела в моем краснокожем портфеле.

Это листья горят и конверты горят. Пусть горят.
Кровь дурную пусти, обмахни полотенцем крахмальным,
чтобы битым стеклом зазвенел сумасшедший обряд,
чтоб подручные мальчики в тазики забарабанили:
«ДОЖДЬ ДАЖДЬ ДНЕСЬ!»

Громом грянь из зеркал! И из зернышек света растут
голубые лучи. За окошком дождь теплый, дождь майский.
Шелкоперые коконы вьет брадобрей-баламут.
Счастлив, кто побывал в садоводных его парикмахерских.

Сайт-портфолио Бориса Закса (Boris Sachs). Ищу работу в Сети basilveres@gmail.com

Поддержать сайт: Mastercard Сбербанка РФ №: 5469 4500 1143 4404